Мицкевич
В.С.Соловьёв
Конспект (Не начат)
Речь на обеде в память Мицкевича 27 декабря 1898 г.
OCR "ЛИТ" сентябрь, 2001 по изданию:
В.С. Соловьев. Литературная критика. М., "Современник",
1990.
Комментарии доктора ист. наук Н.И. Цимбаева.
Сохранено деление на страницы, номер страницы издания проставлен
в конце каждой страницы.
В польских текстах ' перед буквами c, s, o означает соответствующие
буквы с апострофом над ними, пред буквой l - l перечеркнутую, перед
a и e, соответствующие носовые гласные (a и e со значком под этими
буквами)
Он вдохновлен был свыше
И с высоты взирал на жизнь.
(Пушкин) [1]
Смотреть на жизнь {с высоты} совсем не то же, что смотреть на нее
{свысока}. Для последнего нужно только иметь заранее высокое мнение
о своей личной значительности при действительном отсутствии некоторых
нравственных качеств. Но, чтобы смотреть на жизнь с высоты, нужно
этой высоты {достигнуть}, а для этого мало взобраться на ходули
или даже влезть на свою приходскую колокольню. Вот почему при таком
множестве людей, смотрящих на нее свысока, нашелся в целое столетие
между великими только один, про которого можно было, не изменяя
истине, сказать, что он не взглянул только в минуту поэтического
вдохновения, а всегда {взирал} на жизнь с высоты. Славный праздник
братского народа [2] имеет - то есть может иметь, мог бы получить
- особое значение для нас и независимо от русско-польских отношений,
если бы воскресший образ великого человека, еще к нам близкого,
еще не отошедшего в тьму веков, помог восстановить в нашем сознании,
очевидно, потерянную мерку человеческого величия, напомнить нам
те внутренние условия, которые делают не великого только писателя
или поэта, мыслителя или политика, а {великого человека} или {сверхчеловека}
в разумном смысле этого злоупотребляемого слова. Ни самые высокие
притязания на свою личную сверхчеловечность, ни самые великие способности
к какому-нибудь особому деланию, ни самое успешное решение какой-нибудь
единичной исторической задачи не могут существенно и действительно
поднять нас над общим уровнем и дать то, что
205
дает только целость нравственного характера и жизненный подвиг.
Он "с высоты взирал на жизнь". Когда Пушкин от немногих
бесед с ним получил такое о нём впечатление, Мицкевич стоял только
на первой ступени этой высоты, сделал первый духовный свой подъем.
Каким образом живущий может смотреть на жизнь с высоты, если эта
высота не будет им добыта как правда самой жизни? И каким образом
добыть эту высшую правду, если не оторваться от низших, недостаточных,
неоправданных явлений жизни? И если высота жизненного взгляда должна
быть действительно добытою, а не придуманною, то и разрыв с низшим
должен быть на деле пережит и мучительно испытан. Ребенок, рождающийся
на вольный свет божий, один раз порывает органическую связь с темнотою
и теснотою утробной жизни, но, чтобы стать окончательно на ту высоту,
откуда видна вся, целая правда жизни, чтобы освободиться от {всякой}
утробной темноты и тесноты, нужно пережить не один, а целых три
жизненных разрыва, три внутренние катастрофы.
И прежде всего нужно разорвать с основною и самою крепкою связью,
которая тянет нас к личному счастью в его главном средоточии - половой
любви, когда кажется, что вся правда и все благо жизни воплотилось
для нас в женщине, в этой единственной женщине, когда мы с искренним
убеждением готовы повторять слова поэта:
Только в мире и есть, что тенистый
Дремлющих кленов шатер,
Только в мире и есть, что лучистый
Детски задумчивый взор [3].
В этой сосредоточенности любовного ощущения есть великая правда,
истинное предчувствие того, что должно быть, безусловного значения
полной человеческой личности. Но великая неправда здесь в том, что
предчувствие принимается за исполнение, и вместо открывшейся огромной
задачи предполагается готовое и даровое благополучие. Между тем,
чтобы экзальтация чувства не оказалась пустым обманом, нужно во
всяком случае порвать с темнотою и теснотою всепоглощающей стихийной
страсти и понять умом и сердцем, что правда и благо жизни не могут
зависеть от случайностей личного счастья. Этот первый и глубочайший
жизненный разрыв есть, конечно, и самый мучительный, и много прекрасных
и благородных душ его не выносят. И Мицкевич чуть не кончил, как
гетевский Вертер. Когда
206
н одолел слепую страсть, глубоко испытанная душевная сила подняла
его, еще юношу, чтобы смотреть на жизнь с этой первой, смертельною
борьбою достигнутой, высоты.
Таким узнал его Пушкин, когда сказал о нём своё проницательное и
прорицательное слово*, потому прорицательное, что скоро Мицкевичу
пришлось пережить второй, а потом и третий нравственный разрыв,
и войти на новые высоты жизненного взгляда.
Про любовь к народу или к отчизне должно сказать то же, что и про
любовь к женщине. Здесь и в самой исключительности чувства есть
предварение великой правды, что и народность, так же как личность
человеческая, имеет вечное и безусловное назначение, должна стать
одною из непреходящих, самоценных и незаменимых форм для совершенной
полноты жизненного содержания. Но чтобы предварение высшей правды
не превратилось в пустую, лживую и пагубную претензию, нужно, чтобы
изъявительное наклонение простого патриотического чувства: "я
люблю родину" переходило в повелительное наклонение патриотического
долга: "помогай родине в сознании и исполнении её высшей задачи".
Патриотизм, как и всякое чувство, растет, конечно, не из головы,
а коренится глубже; он имеет свои утробные корни, которые остаются
и еще крепнут от внешнего разрыва:
Litwo! Ojczyzno moja, ty jeste's jak zdrowie!
Ile ci'e trzeba ceni'c, ten tylko si'e dowie,
Kto ci'e straci'l. Dzis pi'ekno's'c tw'a w calei ozdolie
Widz'e i opisuj'e, bo t'eskni'e po tobbie!**
Без этих натуральных корней нет настоящего патриотизма. Всякий знает,
однако, что никогда в природе не бывает и того, чтобы цветы и плоды
росли прямо из корней. Для расцвета и плодотворности патриотизма
нужно ему подняться над своими утробными корнями в свет нравственного
сознания. И этот подъем не дается даром и не добывается одною отвлеченною
мыслью. Требуется на опыте пережить новый жизненный разрыв.
Когда дух Мицкевича впервые поднялся над руинами мечтательного личного
счастья, он беззаветно отдался дру-
_________________
* Сказано оно было публично лишь впоследствии, но впечатление получено
при первой встрече.
** Отчизна милая! Подобна ты здоровью;
Тот истинной к тебе исполнится любовью,
Кто потерял тебя. В страданьях и борьбе,
Отчизна милая, я плачу о тебе!
(*Пан Тадеуш", перев. Берга).
207
гим, более широким мечтам о счастье национальном. Польский Вертер,
Густав, был спасен от самоубийства своим превращением в Конрада
Валленрода [4]. Идея здесь, при всей сложности сюжета, есть в сущности
идея простого натурального патриотизма, который хочет только доставить
своему народу во что бы то ни стало внешнее благополучие в виде
политической независимости и торжества над врагом. Тут есть неправда
формальная: {во что бы то ни стало}, - и неправда по содержанию:
{внешнее} благополучие. Эта обманчивая мечта была разрушена для
Мицкевича катастрофою 1830 года [5]. Порвалась вторая жизненная
связь, и совершился второй духовный подъем.
Я вижу этот подъем в тех мыслях о значении и призвании Польши, которые
Мицкевич высказывал на чужбине в Книге польского народа и паломничества
и в некоторых чтениях в College de France. Эти мысли, получившие
потом большую определенность под влиянием Товянского, явились, однако,
у Мицкевича раньше знакомства с этим мистиком [6]. Перерождение
своего патриотизма наш поэт пережил сам. Я знаю, что не только русские,
но и большинство поляков несогласны видеть в заграничной проповеди
Мицкевича его духовный подъем и успех национальной идеи. Я не стану
здесь, конечно, доказывать свою точку зрения. Для пояснения её скажу
только два слова. Важно не то, что кто-нибудь считает свой народ
избранным, - это свойственно почти всем, - а важно то, в чем полагается
избранничество. Не то важно, что Мицкевич объявил Польшу народом-мессией,
а то, что он преклонился перед нею, как перед мессией не торжествующим,
а страждущим, понял, что торжество не дается даром и не добывается
одною внешнею силою, а требует тяжелой внутренней борьбы, должно
быть выстрадано. То заблуждение, в которое при этом впал Мицкевич,
было на деле безвредно: он думал, что польский народ своими страданиями
искупает грехи других народов. Конечно, это не так. Разве польский
народ не имеет своих собственных национальных и исторических грехов?
Насколько искупление других своим страданием вообще возможно, оно
уже совершилось раз навсегда. А теперь всякий народ, как и всякий
человек, страдает только за себя, и, конечно, не в диком и фантастическом
смысле кары и отмщения, а в нравственном и реальном смысле неизбежного
пути от худшего к лучшему, - к большей силе и полноте своего внутреннего
достоинства. Раз даны низшие, несовершенные формы жизни и раз дана
естественная привязанность людей и народов к этим формам, уже логически
208
необходимо, чтобы переход от них к лучшему и высшему сознанию совершался
через тяжелые разрывы, борьбу и страдания. Как бы ни были различны
исторические судьбы народов, но ясно, что путь внутреннего возвышения
для всех один; и в новых воззрениях Мицкевича важно именно то, что
он признал для {своего} народа этот нравственный путь, ведущий к
высшей и всеобъемлющей цели через самоотречение, вместо прежнего
валленродовского пути. Важен этот со времен еврейских пророков небывалый
подъем национального сознания в область высшего нравственного порядка.
Перед этим исчезает и то, что Мицкевич имел неверные или преувеличенные
представления о фактах польской истории, и даже то, что он впоследствии
спотыкался на им же указанном пути.
Но ему предстояло еще третье и, может быть, самое тяжелое испытание.
Юноша всю правду и весь смысл жизни сосредоточивает в образе избранной
женщины, которая должна ему дать личное счастье. Из крушения этой
мечты юноша Мицкевич вынес вместе с расцветом своей дивной поэзии
и то сознание, что правда личного счастья должна быть не началом,
а концом жизненного пути, что полноту личного бытия нужно заслужить.
Перед кем? Прежде всего перед другой избранницей, - перед отчизной.
Созревши, Мицкевич ей посвящает все свои силы, и из её несчастья
и из разлуки с нею вместе с пленительным образом родного края (в
"Пане Тадеуше") [7] выносит высшую национальную идею,
- что внешнее благополучие народа должно быть добыто его нравственным
подвигом. Откуда для него силы? Уже в своём детстве Мицкевич имел
предваряющий ответ:
Panno Swi'eta, co Jasnej bronisz Cz'estochowy
I w Ostr'ej swi'eciaz Bramie! Ty, co gr'od Zamkowy
Nowgr'odzki ochraniasz z jego wiernym ludem'!
Jak mnie dziecko do zdrowia powroci'las cudem,
Gdy od placz'acej matki pod Twoja opiek'e
Ofiarowany martw'a podnios'lem powiek'e,
I zaraz moglem pieszo do Twych 'awi'aty'n progu
I's'c za wr'ocone zycie podzi'ekowa'c Bogu, -
Tak nas powr'ocisz cudem na ojczyzny 'lono*.
___________________
* Мать Ченстоховская, на Ясной что Горе!
Как умирающий лежал я на одре,
Устами жаркими хвалу тебе читая,
И ты спасла меня, заступница святая, -
Так благостынею божественных щедрот
Спасешь когда-нибудь отверженный народ.
("Пан Тадеуш", перед. Берга).
209
Как Мицкевич своё личное счастье подчинил счастью отчизны, так судьбу
отчизны он и по чувству, и по сознанию подчинил религии, - третьей,
сверхличной и сверхнародной избраннице. Но и тут Мицкевича ждала
еше, на пороге старости, великая внутренняя борьба. Ведь была правда
в его юной жажде счастья и любви личной, но ему пришлось сказать
себе, что правда не может зависеть от того, предпочтет ли Мариля
Верещак его, Адама, господину Путткаммеру или не предпочтет; он
должен был понять, что смысл личной жизни не может существовать
сам по себе, как случайность, а должен быть связан с самою всеобщею
правдой, чтобы освободиться в ней ото всякой случайности. Пусть
затем эта правда воплощается в избраннице иного порядка - в отчизне,
но ведь не отчизна есть источник и мерило правды, а сама правда
есть норма и для отчизны, - какою она должна быть, - и не мог истинный
патриотизм при всей благочестивой памяти прошлого не отметить в
нем того, что требовало исторического чистилища. Мицкевич понял,
что носительницею высшей правды в мире не могла быть Польша XVIII
века в её политическою неправдою анархии и с её социальною неправдой
жестокого порабощения низших классов.
И через народную жизнь должен непрерывно проходить острый меч, разделяющий
между добром и злом, правдой и неправдой, и здесь должно без устали
отбрасывать случайное, преходящее, недолжное. На чем же утолится
наша жажда полного доверия, беззаветной преданности, окончательного
успокоения? Не на ней ли, на третьей избраннице, родной и сверхнародной,
исторической и сверхисторической, вселенской церкви? Но хорошо ли
с нашей стороны смотреть на нее только как на успокоение, - этой
избраннице приносить одну леность ума и воли, усыпление совести,
и на таком плохом даре основывать наше соединение с нею? И разве
она в самом деле примет от нас этот дар? На что он ей? Не примут
ли его под её именем другие, которые имеют интерес в том, чтобы
атрофировался наш разум и оглохла наша совесть? Нет, никогда не
будет и не должно быть успокоения человеческому духу в этом мире.
Нет, не может и не должно быть такого авторитета, который заменил
бы наш разум и совесть и сделал бы ненужным свободное исследование.
Церковь, как и отчизна, как и библейская "жена юности",
должна быть для нас внутреннею силою неустанного движения к вечной
цели, а не подушкою успокоения. Я не укоряю устающих и отстающих,
но, понимая
210
великого человека, приходится напомнить и то, что духовная усталость
не есть признак великих людей.
Не забудем при том, что умственная усталость и отсталость имеют
две формы, которые стоят одна другой: успокоение на слепой преданности
какому-нибудь внешнему авторитету, с одной стороны, а с другой -
успокоение на пустом и легком отрицании. Одни, чтобы не утруждать
своего ума и воли, довольствуются патентованною истиною карманного
формата и домашнего приготовления, а другие, в тех же видах духовного
комфорта, заранее отрицают, как нелепый вымысел, всякую задачу,
которая для них не сразу понятна и легка. И те, и другие - и люди
ленивого доверия, и люди ленивого неверия - имеют общего смертельного
врага в том, что они называют мистицизмом. И Мицкевич с обеих сторон
подвергся осуждению как мистик, особенно по поводу движения, возбужденного
среди польской эмиграции Андреем Товянским. Насколько это движение
мне известно, здесь рядом с некоторыми второстепенными заблуждениями
(как, напр., культ Наполеона) были некоторые первостепенные истины,
имевшие право существования в христианском мире, и прежде всего
истина продолжающегося внутреннего роста христианства. Если мир
стоит столько веков после Христа, значит, делается что-то, приготовляется
в нём желательное для нашего спасения; и принимать участие в этом
делании - есть наша обязанность, если только христианство действительно
есть богочеловеческая религия.
Религиозный кризис, пережитый Мицкевичем на пороге старости, не
был для него разрывом с самою церковью, как и прежде его патриотический
кризис не был разрывом с самою отчизною и как еще раньше его любовное
крушение не уничтожило в нём личной жизни сердца. Мицкевич разошелся
не с церковью, а только с маловерием иных церковных людей, которые
хотели видеть в христианстве лишь основанное на предании прошлого
правило житейского обихода, а не жизненное и движущее начало всей
будущности человечества. Внешнему авторитету церкви Мицкевич противопоставлял
не себя, а обязательный и для церкви принцип общего духовного права:
est Deus in nobis - есть бог в нас, - и не видно, чтобы Мицкевич
когда-нибудь отступил от того религиозного настроения, которое выражено
в одном письме, где он, отказываясь от титула учителя, говорит так:
"Не верьте слепо ни одному из людей и мое каждое слово судите,
потому что сегодня я могу говорить правду, а завтра ложь, сегодня
действовать хорошо, а зав-
211
тра - дурно". Всякому внешнему авторитету он противополагал
только безусловную правду божию, о которой свидетельствует совесть.
Истинно был он великим человеком и мог смотреть на жизнь с высоты,
потому что жизнь возвышала его. Тяжкие испытания не подавили, не
ослабили и не опустошили его душу. Из крушения личного счастья он
не вышел разочарованным мизантропом и пессимистом; крушение счастья
национального не превратило его в равнодушного космополита; и борьба
за внутреннее религиозное убеждение против внешнего авторитета не
сделала его врагом церкви. Он велик тем, что, подымаясь на новые
ступени нравственной высоты, он нес на ту же высоту с собою не гордое
и пустое отрицание, а любовь к тому, над чем возвышался.
212
КОММЕНТАРИИ. МИЦКЕВИЧ
Впервые напечатана в журнале "Мир искусства", 1899, No
5, с. 27-30.
Соловьев хорошо знал творчество поэта, о котором в 1875 г. писал
Цертелеву: "В виде отдыха читаю по-польски Мицкевича, в которого
я совершенно влюбился" (Письма, 2, 227). Одно из стихотворений
поэта было переведено Соловьевым ("На мотив из Мицкевича",
1885). Мицкевич, поэт и религиозный мыслитель, идеально соответствовал
соловьевским представлениям о гармоничном сочетании человека-творца
с началами христианской нравственности.
[1] Неточная цитата из стихотворения "Он между нами жил..."
(1834). У Пушкина:
"...он вдохновен был свыше
И с высока взирал на жизнь".
[2] Мицкевич родился 24 декабря 1798 г. В России столетний юбилей
поэта отмечался очень скромно.
[3]Начальные строки стихотворения Фета "Только в мире и есть,
что тенистый..." (1883).
[4] {Густав} - герой поэмы Мицкевича "Дзяды" (1823), несчастный
влюблённый. {Конрад Валленрод}, литовский патриот, вступивший в
ненавистный ему тевтонский орден, чтобы изнутри погубить его, -
герой одноименной поэмы, вышедшей в 1828 г. Соловьев несколько искусственно
отождествляет поэта и его героев.
[5] Речь идет о поражении польского национально-освободительного
движения 1830-1831 гг.
[6] В "Книге польского народа и паломничества" (1832)
изложены религиозно-исторические взгляды Мицкевича, его понимание
польского народа как главного выразителя христианской идеи. В лекциях
о славянских литературах, которые он читал в Париже в 1840-1844
гг., Мицкевич также касался идеи польского мессианизма, увлечение
которой заметно усилилось после знакомства в 1841 г. с мистиком
и философом Товянским.
[7] Поэма "Пан Тадеуш" (1834) рисовала картины старопольского
быта.
401
|