1 сентября 1982 "Ровесник" N9
"Уважаемая редакция!
С месяц назад я услышал на КВ "Музыкальную передачу Севы Новгородцева"
радиостанции Би-Би-Си. Первое время я в этом Севе и его передачах
души не чаял. Он очень интересно рассказывает о музыке, рок-музыке
я имею в виду. Держит себя и говорит как старый знакомый, неофициально,
и это тоже мне понравилось. Но это в первое время. Сейчас я и нему
немного охладел. Не к передаче, а именно к нему самому, Новгородцеву.
Он, видите ли, "свой парень", "и вообще...", но у него нет-нет да
и проскочит фраза типа "благополучная капиталистическая действительность"
или еще что-нибудь, и поэтому я начинаю в нем разочаровываться.
Я бы очень хотел узнать что-нибудь о нем: кто он такой, откуда
и др. Если вы не можете рассказать о нем на страницах журнала, то
сообщите что-нибудь в письме.
Заранее благодарен, с уважением,
Л. Маковский, БССР, Гомельская область, Речица-8."
РАССКАЗ МАТЕРИ
Мой сын родился в сороковом году. Что это значит, поймут только
матери, имеющие детей, рожденных в военные годы. Молодые не поймут,
к счастью. Я - старая мать, и мой сын давно вырос.
Все дети, родившиеся в военные годы - слабые дети. Война в добавок
ко всем её ужасам страшна еще матери страхом потерять ребенка -
это значит иметь счастье и вдруг остаться несчастной на всю жизнь.
Это значит видеть, как твой сын гибнет, и не уметь ему помочь...
После войны я показала моего Севу врачу, и врач воскликнула: "Этот
ребенок весь состоит из больных, воспаленных железок!" Потом дети
все это забывают, а матери нет. К счастью...
Сначала из Ленинграда эвакуировали только детей, без матерей. Ну
ничего, ведь главное - детей спасали. Хотя бы и так, отрывая от
матери, но спасали. Не было другого выхода. Мой муж, конечно, был
на фронте, а до войны он служил в пароходстве. И я была одна. Но
мне все-таки посчастливилось не расстаться с сыном, потому что,
кажется, вышел новый приказ и по этому приказу маленьких детей отправляли
в эвакуацию с матерями.
Помню, как меня посадили с Севой на какой-то пароходик, не то шлюпку,
и мы поплыли через шлюзы... как я все помню! Помню и то, как я уходила
из нашей ленинградской квартиры на улице Стачек - из родного дома
Севы, из дома, где мы с мужем, молодые, начинали нашу семейную жизнь,
предполагая в ней счастье, и в которой мы не успели как следует
обставиться. Ничего у нас с ним не было накопленного, никакого богатства,
кроме молодости и сына.
После шлюзов мы, молодые женщины с детьми, забывшими потом и эту
поездку, и войну, сидели на подводе, и лошадь куда-то брела. А потом
оказалось, что то место, куда мы направлялись, уже в опасности и
может быть занято фашистами, и мы повернули без дороги.
Еще помню эшелон с эвакуированными, который остановился и стоял
смертельно долго, а я бродила по железнодорожным путям, натыкаясь
на вагоны - они были пусты, а я искала вагоны, где были бы люди,
и тогда бы они спасли моего единственного сына. Все эвакуированные
так бродили, искали...
А как потом все захотели восстановить довоенную жизнь в каждой
мелочи! Оживать - это тоже трудно. И вот стали продавать в магазинах
настоящие конфеты, люди понакупали для детей, чтобы порадовать,
только те дети, кто до войны пробовал конфеты, уже выросли, а маленькие
про них не знали, что это такое. Я даю моему Севе конфету, а он
и не знает, что с ней делать, такой ужас.
Эвакуацию всю мы прожили в Белозерском зерносовхозе в Курганской
области. Нам с Севой хорошо там было. Квартиру выделили отдельную.
Люди мне говорили: "Ты их нам не суй, свои деньги" - и было у нас
с сыном молоко и хлеб, а больше ничего не было у этих людей, но
и это спасло. Хорошо мы жили и хорошо питались всю эвакуацию молоком
с хлебом, лишь писем мне с фронта сначала не было... Я работала
со всеми в поле, потому что людей было очень мало, и еще я работала
в бухгалтерии совхоза, и теперь я знаю, что в войну одинаково трудно
было везде: трудно воевать и трудно жить и ждать. С Ленинградского
фронта пришло мне первое письмо.
С Отечественной муж вернулся раньше Победы, с двумя орденами Красной
Звезды, по приказу, который тогда назывался "приказ 1000". Это значило,
что тысяча воевавших специалистов мирных профессий отзывались с
фронта на восстановление народного хозяйства. Приказ был издан,
когда стало ясно, что война идет к концу, к победе, и эта тысяча
преданных партии коммунистов должна была принять на себя очень тяжелый
труд, мало отличающийся от военного, но счастливый, конечно.
Мы вернулись, а в нашей квартире на улице Стачек все осталось как
было. Дом не был разбомблен. В его квартирах, оставленных жильцами,
всю блокаду жили солдаты, дом стоял как будто на линии фронта, дом
в любимом, дорогом Ленинграде. Я вошла и увидела, что буквально
все как прежде, будто не было ничего, этих лет не было. Я ведь даже
не о честности человеческой, а о вере: эти солдаты, многие - мальчики,
и теперь они мне годились бы в сыновья и внуки, они воевали и знали
про смерть, но верили, что люди вернутся в свои квартиры, и хотели,
наверное, чтобы, едва вернулись, почувствовали: все как прежде.
Когда наш поезд стоял и я бродила среди железнодорожных путей,
то набрела на воинский эшелон, а там были молодые солдаты, направлялись,
должно быть, на фронт, они были молодые и не знали еще про смерть.
Сама я гатчинская. Наша большая родительская семья переехала в
Гатчину из Петербурга потому, что дети все часто болели, и врач
посоветовал летом жить на даче - а какая у нас была дача! - и переехали.
А потом я осталась сиротой... Гатчина - это прелестное место, место
сиреней и жасминов. Теперь, правда, это обычный город, как многие,
не дачное место, а я наших гатчинских всех знаю, до сих пор смотрю,
кто из них вышел в люди, кто как поднялся в жизни и как далеко пошел.
Много хороших людей жили и родились в Гатчине.
Я гатчинская, а считаю себя ленинградкой. Конечно. Как и муж. Все
у нас связано с ленинградским, вся жизнь и все счастье. Я иногда
даже думаю - может быть, это особенная черта лишь ленинградцев,
так сильно любить свой родной город? Но нет, конечно. Только согласитесь,
что наши люди, ленинградцы,- особенные. Мы слишком много пережили
вместе с городом: живя в нем и мечтая о том, чтобы в него вернуться,
хотя бы и на старости лет, навсегда... Мечтая о нем.
В сорок девятом году - Севе, значит, было девять лет - мужа перевели
работать в Таллин. Он должен был заново создавать эстонское пароходство,
эстонский торговый флот. Ведь все корабли, принадлежавшие в буржуазной
Эстонии частным лицам, были уведены, уничтожены, остался лишь жалкий
кораблик, суденышко, как мне рассказывал муж. С суденышка и начался
эстонский новый флот.
В Таллине мы прожили вряд ли двадцать два года.
Сева уехал от нас в семнадцать лет, когда стал учиться дальше после
школы. Так что я знаю его маленьким мальчиком, семнадцатилетним.
Потом мы встретились, когда он был уже совсем взрослым...
За все эти двадцать два года не было ни дня, ни, кажется, минуты,
когда бы я не думала о Ленинграде как о единственном месте на земле,
где мы должны жить.
У моего сына рано проявились музыкальные способности и то, что
я бы назвала страсть и музыке. Это, наверное, талант. Ни у меня,
ни у мужа нет особенного музыкального слуха, но все вокруг так удивлялись,
насколько тонок слух у мальчика. Все об этом говорили: ну откуда,
откуда? .. И мне это было удивительно, радостно тогда. Он легко
учился музыке, учился сам. В Таллине он уже играл на саксофоне,
на кларнете. У него был хороший характер для того, чтобы добиться
признания, - он был упрям, упорен.
И тут я вспомнила: был у нас в роду человек, обладавший тончайшим,
изумлявшим всех слухом и страстью к музыке. И он был, представьте,
дьякон. И что еще удивительнее - был посвящен в сан после революции,
в наше уже, советское время. Это показалось для всей семьи настолько
странно, что долго никто не мог понять этого поступка, потому что
у нас никогда не было принято особенно молиться и почти никто давно
уже не считал себя верующим человеком.
...разгадали поступок так: человеку нужна была сцена. Не простая
сцена.
Сева рвался на сцену. Они играли в подворотнях, это только входило
в моду - такие мальчишеские сборища с гитарой. Я не думаю, что в
плохое, и это могло испортить моего сына.
Впрочем, сейчас мне трудно что-либо оценивать объективно. Я не
знаю, кого винить, в чем искать причину произошедшего потом.
Для меня Таллин - послевоенный город. Он на наших глазах стал таким
Таллином, каков он есть сейчас, чем эстонцы гордятся. А я видела
и помню, как медленно совершались перемены, как медленно и как трудно.
Таллин я знаю так, как близкого человека. Но не как родного.
И так я стремилась назад, так мучилась без родного города моего,
что мы в конце концов обменяли нашу таллинскую квартиру и переехали
в Ленинград, то есть вернулись. Мой сын уже жил в Ленинграде, был
женат на красавице, она мне очень понравилась красотой, прекрасными
манерами и сильным характером. Но виделись мы не часто. У них была
своя жизнь, да и жили они не рядом, в Купчине.
Слово "отъезд" я услыхала в пустяковом разговоре, речь шла о какой-то
их знакомой, которая подала документы на выезд из СССР. Я посмеялась
и, кажется, сказала, что это её личное дело, не нам обсуждать чужие
проблемы. Я не могла представить, насколько близка моя беда. Когда
мы с отцом узнали все, это был страшный, неожиданный, непредвиденный
удар. Я лежала, и плакала, и думала, что мое сердце лопнет от горя
и крови, потому что ничего не было спасено и теперь я теряла сына
наверняка и навсегда и ничем не могла ему помочь: я не могла его
спасти. У меня не было таких слов. Я не знала, какими словами спасают.
Я что-то говорила...
От этого серьезно заболел отец Севы. Этот честнейший человек слег,
и врачи не знали, каков может быть окончательный диагноз. Они предположили
самое худшее, безнадежное.
Но мой сын не остановился. Не знаю, когда и как могло произойти
то, в результате чего он стал нам таким чужим. Я вспоминаю его мальчиком.
Я очень люблю его и люблю маленького внука, который теперь уже вырос,
а я этого не видела.
Мой сын сказал нам, что готовит документы для выезда в Израиль.
"Какой ты еврей? - сказала я.- Это твой отец, сын портного, он -
еврей. Он всю жизнь прожил работая".
У нас никогда не было никаких родственников за границей, потому
что наши родственники все жили на одной земле и в нее ложились,
когда умирали или погибали.
Неужели нужно было умереть, чтобы остановить его? Пока врачи старались
определить болезнь мужа и предполагалось худшее, он продолжал оформлять
документы, собираться... Потом врачи сказали, что болезнь лечить
можно: она происходит от нервного потрясения. А вскоре Сева уехал,
не задержавшись и не помедлив, в срок, когда все необходимые для
этого документы подготовил. А я осталась с врачами, со страхом...
Мой муж в мирное время получил орден Ленина за работу.
Сын справляется о его здоровье в открытках: "Как батя?" Я пишу:
"Все в порядке". Он тоже пишет: "Все в порядке", но я знаю, что
не все в порядке. Не может быть все в порядке! Я это знаю, чувствую,
и я не могу поверить, что все в порядке.
"Вы умрете от тоски". Вот все, что я могла сказать.
Они выехали сначала в Италию. Потом, я узнавала стороной, Сева
выдержал какой-то конкурс, в котором надо было знать русский, английский
языки и хорошо разбираться в музыке. Он устроился на работу, для
которой требуется только это: русский, английский и музыка. Это
у него было.
"Вы не знаете, каково вам будет умирать". Это сказала я.
Я упросила принять меня на работу, несмотря на мой возраст. Я работаю
в поликлинике, которая находится совсем близко от моего дома, так
я ближе к лекарствам, которые становятся с годами внезапно необходимыми.
Мне очень тяжело рассказывать о нашей теперешней жизни - жизни двух
людей в стенах, в которых даже редкое присутствие сына могло бы
поддержать жизнь. Иногда это внезапно необходимо...
Когда я пишу ему, то тайком передаю привет от отца. Отец не знает
об этом. Он молчит. Теперь самый пустяк может убить его. Это сделал
мой сын, которого я, конечно, люблю и продолжаю любить, потому что
я мать и у меня одно сердце, разве я виновата, что оно не разорвалось
от горя, когда я все потеряла.
Я помню все его болезни. Ведь он болел рахитом, это считалось тяжелым,
трудно лечимым. Выправился.
А когда эшелон стоял, я искала кого-нибудь, кто мне бы помог спасти
сына, и я подошла к воинскому эшелону, там сидели молоденькие солдаты,
все они уезжали погибать, и я попросила у них чего-нибудь, я сказала:
"Солдатики, дайте каши для ребенка!" - и заплакала. Они были молодые,
смеялись и каши дали много. Они были моложе моего сына.
Да, я знаю, мне же это многие твердили, что он прекрасный музыкант!..
ОТ РЕДАКЦИИ
Вы, конечно, поняли, товарищ Зэппелин, что на Ваш вопрос о Севе
Новгородцеве отвечает его мать. Наш корреспондент встретился с ней
в Ленинграде и слово в слово записал её страшный и горестный рассказ
о спасенном в тяжелые годы войны добротой и отзывчивостью сотен
людей мальчике, который вырос и предал тех, кто его спасал, кто
его любил. Предал тех молодых солдат, что шли за него на смерть,
предал тех крестьян, что делились с ним последним куском хлеба,
предал тех честных и простых людей, у которых "ничего не было накопленного,
никакого богатства, кроме молодости и сына", - своих отца и мать,
предал Родину.
В дополнение к сказанному можем сообщить Вам, что подлинное имя
Севы Новгородцева, "своего парня" 42 лет, набивающегося по долгу
службы идеологического диверсанта в друзья-приятели к подросткам,
- другое. Мы не называем его по просьбе матери, чтобы не позорить,
как она сказала, имя отца. В 1973 году он сменил его на фамилию
Новгородцев, а перед отъездом в Израиль в 1975 году вновь взял фамилию
отца. Сейчас, как Вы знаете, ......Новгородцев -......, обосновавшись
в Англии, снова стал Новгородцевым. Кто же он, в конце концов, на
самом деле! Еврей? Русский? Или англичанин? - судить Вам. Нам кажется,
что он - так, никто. Без роду, без племени. Мусор |